Дмитрий Бавильский
НАЗАД В БУДУЩЕЕ
Челябинск обретает историю
Осенью этого года в издательстве «Российская политическая энциклопедия» выходит большая (более 600 страниц) монография челябинского учёного-историка Игоря Нарского «Жизнь в катастрофе: Будни населения Урала в 1917-1922 годах». Под этим скучным и наукообразным названием скрывается увлекательная, полная драматизма и захватывающих воображение подробностей история повседневного существования наших прабабушек и прадедушек. Читается не хуже триллера или боевика: страшно становится даже не за описанных людей, но – за самих себя. Потому что книга профессора Нарского об истоках нынешнего нашего неблагополучия.
Ничего подобного, по уровню охвата материала и глубине анализа, Челябинская наука, кажется, не знала. По крайней мере, я не встречал. Историк Нарский записал и проанализировал громадное количество материала, затрагивающего самые разные стороны повседневного существования наших предков. Раньше мы судили об «историческом моменте», рассматривая политические события и судьбоносные перевороты, а вот как жилось во времена всех этих пертурбаций обычному человеку, историками, как правило, выносилось за скобки. Нарский же сосредоточен именно на этих чертах отошедшей в прошлое Атлантиды, России, которую мы и не думали терять.
Устройство канализации и водопровода, мухлёж с распределением продовольствия (продуктовые карточки), алкоголизм и халява как движущие силы революции, чудовищные способы преодоления холода и голода (чем питались наши одичавшие родственники), каннибализм – вся эта шариковщина, оказывается, крепко сидит в сознании-подсознании российского-советского (а ныне уже и постсоветского) человека и до нынешней поры. В этом смысле, книга Нарского – акт мужественного самоанализа, поиск причин нынешнего нашего социального неуюта.
Поскольку книга Игоря Нарского имеет научный, то есть, беспристрастный характер, автор фиксирует вопиющие факты, оставляя комментарии и свою собственную позицию при себе, мне показалось важным расспросить его о том, чем стал для него этот непростой труд, эта важная для всех нас книга.
- Каковы были причины обращения к столь экзотической, для нынешних научных широт, теме?
- Действительно, книга эта для меня – самая трудная из всех, написанных мной. Замысел ее рождался в середине 90-х, в ситуации личного кризиса и замешательства. Позади были три книги и докторская, прежняя тема – многопартийность на дореволюционном Урале – была отработана, что делать дальше, было неясно. Тогда и родилась идея написать книгу о русской революции в родном регионе. Центральное положение Урала в событиях гражданской войны позволяло рассчитывать, что выводы, полученные на местном материале, могут претендовать на всероссийское значение.
- То есть пришлось заниматься чем-то отличным от того, что вы делали раньше?
- Да. Серьезная трудность заключалась и в том, что я прошел научную и педагогическую специализацию по истории России до 1917 года. И еще в молодости зарекся переступать этот рубеж. Тем более что литературы о революции и гражданской войне – море. Я и не взялся бы за этот период, если бы не обуяло любопытство: как жили в необычных условиях обычные люди, как они приспосабливались к экстремальным условиям, как выживали? Об этом научной литературы по сути дела нет, хотя европейцы и американцы относительно недавно стали разрабатывать эту «жилу» в отношении европейской истории и прежде всего – применительно ко Второй мировой войне.
- И это единственная трудность, с которой вас предстояло столкнуться?
- Самым тяжелым было, пожалуй, работать с материалом, насыщенным кровью и грязью. Правда, нет худа без добра – я простился со многими героическими мифами нашей истории.
- И это всё?
- И, пожалуй, последняя трудность: я никогда не работал с таким объемом текста. Все мои предыдущие книги суммарно примерно равны листажу последней.
…Из челябинской газеты «Народная свобода» (1917): ««Солдаты, ругаясь, толкая друг друга, бросились на лед, к краю проруби и с радостью лакали из нее разбавленный водой спирт, не обращая внимания ни на грязь, что текла в ту же прорубь, ни на навоз, окружающий ее. Лед не выдержал - провалился, и все лакающие погрузились в холодную воду. Но - счастье их - вода была мелка. Отдуваясь, хохоча, солдаты вылезали на лед и снова начинали пить. Пили до одурения, до «положения риз». Многих тут же у проруби рвало, и рвотная пакость плавала в проруби, но «алчущие», не смущаясь этим, отмахивали ее рукой и пили».
Внешне многое в погромной волне осени 1917 г. напоминает события 12-летней давности - так называемые еврейские погромы октября 1905 г., последовавшие за нарушением привычной жизни и отразившие рост неуверенности и дезориентированность населения перед лицом революции. В обоих случаях мы имеем дело со стихией, которая из-за одновременности событий и схожести сценария порождала у современников ощущение организованности…
Ни наличие в спиртном омерзительных примесей, ни возможное присутствие в нем человеческих трупов, ни низкое качество выгоревшего или разбавленного алкоголя не могло остановить его употребления без меры, в любом виде и любым способом - вплоть до лакания с земли или обсасывания пропитанной спиртом ткани. ..
- Расскажите более подробно о содержании «Жизни»
- Ее герои – нормальные, ничем не примечательные, т.н. «маленькие люди», поколение, которое старше меня всего-то на 50 – 70 лет и ушло из жизни лишь пару десятилетий назад. Я попытался реконструировать их будни и праздники, горести и радости 80-летней давности. Важно было понять, о чем они думали, что видели и чего не замечали, о чем вспоминали и что старались забыть, как они объясняли происходящее, - словом, что стояло за их поступками, если отвлечься от традиционных «революционности» и «контрреволюционности» как всеобъясняющих клише советской историографии.
- Кажется, не слишком типичный подход для нашей исторической науки?
- Действительно, подобная постановка вопросов у нас непопулярна, да и на Западе занимающаяся подобной проблематикой история повседневности и опыта все еще находится в фазе становления. Научной литературы о «маленьком человеке» в российской революции почти не существует.
- Публикация отрывков из книги вызвала скандал и всевозможные обвинения. Вы это предвидели?
- Думаю, самые бурные и очень разные реакции на мою последнюю работу еще только предстоят. Готов ли я к ним, не знаю: навыки равнодушия к хвале и клевете по-прежнему даются кровью.
- Но у публичного обсуждения вашего труда, наверняка, ведь, имеются и позитивные стороны?
- В ходе предварительных обсуждений выяснилось два принципиально различных восприятия книги. Российская аудитория по понятным причинам реагирует более эмоционально, вплоть до обид и предположений, что я все выдумал. Значит, книга «цепляет». Западная публика критикует много, но деловито. Признавая, что я «попал в десятку», анализирует материал как нечто чужое и мертвое. Для меня полезны оба подхода, хотя первый, конечно лично для меня опаснее.
- И всё-таки, чем был вызван поворот от «внешней», заметной истории к истории внутренней и, со стороны, почти уже не видимой?
- В моем отходе от политической и социальной истории к истории повседневности нет ничего оригинального. Опыт последних двух десятилетий оказался весьма поучительным для историков – и не только для них. Оказалось, что жизнедеятельность общества отнюдь не в первую очередь поддерживается государственными, правовыми, макроэкономическими или государственно-групповыми структурами и институтами. Все мы оказались свидетелями того. Как легко рушатся государства и межгосударственные блоки, построенные, казалось бы, на века, насколько неэффективными могут быть «демократические» представительские институты, конституционно-правовые формы и многопартийные системы. Этот личный опыт подогревался вопросом, который я неоднократно слышал во время работы на Западе, – вопросом, который довольно долго приводил меня в замешательство: «Вы, русские, - каждый сам по себе – такие милые люди, но почему, когда вы все вместе, у вас ничего не ладится?»
- Действительно, почему?
- Ответить на него действительно невозможно, изучая политические и экономические институты или перекладывая ответственность на московских или вашингтонских «дядь»… в общем, обществоведы – и ваш покорный слуга не исключение – столкнулись с проблемой, аналогичной той, на которую наткнулись медики полтора столетия назад: изучать и врачевать только т.н. жизненно важные органы – сердце, легкие, печень и т.д. – недостаточно для диагностики и лечения, нужно переходить на иной, «невидимый» уровень, «покопаться» в клеточках, нейронах… отсюда – интерес к «маленькому человеку», его мыслям и поступкам, к частной жизни и обыденному поведению.
…Крестьяне-людоеды действовали почти открыто, не таясь, при задержании покорно и равнодушно сознавались в употреблении человечины. Обнаружить каннибалов в голодающей деревне было нетрудно: дым над печной трубой в условиях полного отсутствия продуктов часто служил верным сигналом страшного кулинарного действа. Однако их и не искали, заставая на месте преступления чаще всего случайно… На сельских собраниях в Уфимской губернии открыто звучали требования узаконить каннибализм. В январе 1922 г. в Идрисовской волости Златоустовского уезда «…отцы требовали от местных властей разрешения на убой своих детей»; В Белебеевском уезде голодающие предлагали: «…прежде чем погибнуть всем, надо заколоть и съесть председателей и членов исполкомов, как получающих государственный паек». ..
Добыча человеческого мяса была организована «артельно» – семьей или группой односельчан. Это обеспечивало больший успех в преодолении сопротивления жертв. Группы каннибалов составляли от двух до десятка человек, одиночки являлись скорее исключением. В выборе жертвы также был определенный резон. Чаще всего заманивались знакомые или дети – те, кого легче было зазвать в дом и от кого не ожидалось серьезного отпора…
В рецептуре приготовления человечины изредка обнаруживается нежелание расставаться с традиционными для крестьянства привычками питания, отражавшееся в попытках создать иллюзию потребления хлеба.
Известен факт приготовления двумя женщинами из поселка Амурского Полоцкой станицы, съевших пятерых собственных детей в возрасте от 4 дней до 7 лет, лепешек из крови.
«…на печи в тряпке одна человеческая нога, отрубленная по колено, и на железной печке варилась в жестяном чайнике часть тела. В печи и на столе сложены объеденные кости, сами жители квартиры раздеты почти донага. Голова и другая нога и руки были спрятаны. Другая часть тела была засыпана снегом в кадке…»
- Но почему тогда не обратиться к более спокойным и стабильным временам, когда жизнь была отлажена и относительно приятна. Вы же рассматриваете повседневное существование «на переломе»
- Почему книга – именно о революции? Об этом времени в России я, как и все мои сверстники, родившиеся в конце 50-х гг., первоначально знал понаслышке в буквальном смысле слова, задолго до научения чтению. Еще неуверенно произнося русские слова, мы неловко декламировали в детском саду: «Я вижу город Петроград в семнадцатом году...» Дворовые детские игры были пронизаны военными мотивами. Правда, преобладали игры в «войнушку» с «немцами», которых никто не желал изображать иначе, чем в качестве советского разведчика. И все же каждая трансляция «Чапаева», а затем невероятно популярных «Неуловимых мстителей» сопровождалась дворовой импровизацией, хотя герои гражданской войны все решительней вытеснялись из мальчишеских игр индейцами и ковбоями восточногерманского производства и шпионами-разведчиками советских боевиков.
Копание в грязи - в данном случае, в буквальном смысле слова - не может являться для историка самоцелью. Чудовищные санитарные условия жизни населения могут рассматриваться как своеобразный оптический прибор, фокусирующий, подобно пучкам лучей, глубинные причины и долговременные последствия всероссийской «разрухи», вскрывающий сам механизм ее протекания.
«При осмотре двора вышеупомянутого дома помойная яма оказалась совершенно переполненной до верха, которой содержимое выливается наружу; ватерклозетный люк также переполнен; по заявлению домового комитета, уже не раз была подана просьба в ассенизационный обоз об очистке последних, которая до сего времени не произведена».
«Разруха» сыграла с российскими горожанами злую шутку. Она вызвала своеобразную культурную амнезию - стандарты жизни советского периода мерились по условиям существования в революционной катастрофе, а не в довоенной Российской империи.
- Отсюда и возникает столь стойкий интерес к истории?
- Детство моё было как бы окутано прошлым. Меня окружали люди из прежней жизни, немудреные старинные предметы повседневного обихода, рассказы милых мне стариков, немногочисленные старые книги и пожелтевшие фотографии, в том числе коллективные, на которых многие лица были старательно стерты
ластиком...
- Расскажите, а каким видится из глубин истории наш сегодняшний день? И видится ли? Зачем нам необходимо копаться в прошлом?
- Познание прошлого – всегда самопознание, проникновение в мир собственных предубеждений, их природу. В этом смысле книга оказалась поучительной, прежде всего, для меня самого. Имея за плечами опыт вживания в революционные и военные будни уральцев, многое в сегодняшнем дне видится иначе. Главное, я еще более убедился в бессмыслице технократических и силовых решениях гуманитарных проблем. Сегодня для меня очевидно, что корни нашей бытовой «некультурности» и неустроенности имеют не политическую и даже не экономическую, а культурную природу и лежит в сфере простонародных толкований жизни и власти, человеческих взаимоотношений и ответственности за происходящее. Бытовая «разруха», отсутствие вкуса к комфорту, неумение ценить свое и чужое время, невинность в области планирования, отсутствие почтения к закону и собственности – все это сидит в головах, а не в институтах.
Нечистоплотность имела место и в ЧК. Знакомство с повседневностью тех лет мало что оставляет от отшлифованного советской пропагандой образа «чистых рук»… Имевшееся на складах губчека имущество расходовалось по трем статьям - выдавалось сотрудникам чрезвычайной комиссии за наличный расчет по формальной и явно заниженной оценке, передавалось им во временное пользование, а также направлялось в другие советские учреждения, причем первое время существования выдачи осуществлялись исключительно своим работникам. «Самоснабжение» - термин, рожденный в первые годы советской власти и служивший эвфемизмом понятию «расхищение»… «Во всех складах имущество было свалено в кучу, вместе с шелковыми и меховыми вещами лежали сырые кожи, сахар, чай, ломаные и разобранные велосипеды, электрические принадлежности и прочие ... Меховые и другие вещи были частично изъедены крысами и молью. Говорить о распределении товаров и их сортировке не приходится, так как это считалось излишней роскошью».
- Думаете именно это мешает нам сейчас?
- Эти качества не очень мешают (а отчасти даже помогают) в экстремальных ситуациях войны или ее ожидания, но становятся серьезной проблемой для «нормального» развития в мирных условиях. На этом – в этом я убежден, – сломался послевоенный Советский Союз. То, что засело в головах, не выбить ни реформированием институтов, ни заманчивыми обещаниями и громкими призывами, ни, пуще того, репрессиями. Для переделки мозгов нужно много времени и терпения, которых ни у «интеллигенции», ни у политиков, как на грех, не хватает. И не хватает именно потому, что все мы – «из народа» и страдаем перечисленными (и многими другими) болезнями.
- Значит, ваш прогноз пессемистичен и нет у нашей надежды на комфортное существование никаких существенных перспектив?
- Надеюсь, всё то, что происходило и происходит с нами – не замкнутый круг, не повод с презрением или святым негодованием отвернуться от «некультурных» сограждан. Должно же когда-нибудь образоваться понимание того, что из будничных тягот выход только в будничной работе в сфере обыденных проблем, таких застарелых и привычных, что глаз замылился…