Boris Lvin (bbb) wrote,
Boris Lvin
bbb

Кен о Тарле, Наполеоне и Сталине. Большая статья, часть 2

(первая часть)

(4) "Автор считает своей основной целью изобразить [во втором издании — «дать»] возможно более отчетливую картину жизни и деятельности первого французского императора..." — формулировал Тарле свою задачу (Тарле 1936: 10; Тарле 1939: 7). Определение Наполеона Бонапарта "как первого французского императора" сопрягается с эпической вылитостью его фигуры: герой представал как первый в ряду европейских правителей нового времени. Эпичность изложения и идеологичность задачи гармонируют с внеисследовательским характером письма, избранным Тарле в книге о Наполеоне. Осведомленность автора мотивирована его профессией историка, однако это историк, никогда не испытывающий затруднений из-за разноречивости и неполноты источников и, тем более, методологических осложнений. Повествователь принял роль «всеведующей инстанции» (Адмони: 94).

Образ "первого французского императора" именно "представлен" ("изображен", "дан"): все леса и подмостки, поднимаясь по которым автор постигал героя, вместе с читателем двигался к его пониманию, отсутствуют. "Картина" набрасывается широкими мазками и без видимых усилий. Во вступлении Тарле назвал свою книгу "результатом самостоятельного исследования", "сжатой сводкой тех выводов, к которым автор пришел после изучения как архивных, так и изданных материалов" (Тарле 1939: 7). Сказанное подтверждено двадцатью страницами библиографии, включающей и "архивные материалы, легшие в основу как этой книги, так и других работ автора о Наполеоне, использованных им в данной книге" (Тарле 1939: 336). Реестр документальных коллекций был дополнен указанием: "Кроме того, были обследованы архивы: департаментов Нижней Сены и Нижней Роны, работа велась в рукописном отделении Королевской библиотеки в Гааге, в Kommerz-Bibliothek в Гамбурге и в Берлинской королевской библиотеке" (Тарле 1939: 337). Объяснения Тарле о систематической научной разработке им наполеоновской темы и подкрепляющий их ученый набор, появились лишь во втором издании, осененном авторитетом академической науки. Из архивных материалов Тарле выясняется, что по мнению некоторых современников, английские рабочие не опасались ухудшения своего положения в случае французского завоевания (Тарле 1939: 102), что в 1810 г. Наполеона извещали о проникновении английской контрабанды с "северного побережья" Европы (загадочным образом Тарле интерпретировал это выражение как указание на побережье, находящееся под властью "русского царя") (Тарле 1939: 190). Напрасно было бы пытаться понять, какова значимость этих архивных находок для понимания Наполеона. "Вот наудачу одна из документальных иллюстраций...", — с чарующей непосредственностью пояснял автор способ функционирования архивных сведений в его работе (Тарле 1939: 102). [27] Ничего иного рассказчику и не требовалось: исторический и литературный персонаж известен ему во всех важных проявлениях прежде, чем биография была начата.

По своей природе это знание принципиально отлично от плодов работы исследователя [28], и показательно, что Тарле не предпринял сопоставления данных своей прекрасной памяти с письменными источниками. [29]; она едва ли не "превосходит" чужие материалы. Повествуя о том, как "тотчас после взятия Вены французам без боя удалось захватить громадный мост" через Дунай, Тарле сделал небольшое отступление: "О взятии этого моста ходило много анекдотических рассказов, один из которых (несколько неточный и приукрашенный легендой) хорошо знаком русским читателям по второй части "Войны и мира". На самом деле было так: ...". Следующий за этим уведомлением рассказ отличается от изложения этой истории Билибиным лишь большей краткостью и, естественно, меньшей живостью изложения (Тарле 1936: 215). [30] Независимо от того, насколько буквально персонаж "Войны и мира" воспроизвел захват Таборского моста (что, безусловно, не имело никакого отношения к смыслу описываемого разговора Билибина с князем Андреем), характерны претензия автора на обладание точным знанием, недоступным иным рассказчикам, запальчивое оспоривание их версий, и разговорная интонация — интонация свидетеля. Без всякой на то нужды "поправляя" второстепенного героя романа, Тарле выступил как историк, но "врал как очевидец". Ему не было нужды сопоставлять свое знание с противоречащими этому знанию свидетельствами, его самоуверенность и возможные ошибки памяти так же естественны и законны, как присущие рассказчику, воочию видевшим происшедшее. Из рассказа Тарле о дерзости французов читатель узнавал о существовании некоего Дода, саперного полковника, которого маршалы, отправляясь к Ауэрспергу, будто бы захватили с собой. Это все, что сказано о Доде, но упоминание о нем необходимо для "эффекта присутствия" автора: свидетельские показания всегда содержат несущественные детали.

Осознание владения истиной сопрягалось в повествовании со снисходительно- разговорной интонацией, особенно явной, когда речь заходила о человеческих слабостях и пороках ("ровно ничего", "немножко"). Сообщая, что численность гвардии в 1805 г. составляла семь тысяч человек, Тарле в скобках вставил пояснение: "потом их стало больше, я говорю лишь о 1805 годе" (Тарле 1936: 209). Смысловая обязательность (подтвержденная последующими изданиями книги) выражения "я говорю лишь о 1805 годе" была вызвана отнюдь не опасением, что читатель может ошибиться в счете, или трепетным отношением к сюжету (о создании после Эйлау "молодой гвардии" ничего не сообщается), а выражало безыскусную потребность сообщить слушателю впечатление от зрелища мерно колышащихся медвежьих шапок. Тяга к преодолению фиксированной письменной речи и к неопосредованному обращении к аудитории ("Мы только что говорили..."(Тарле 1936: 321)) связана с заключенной в тексте возможностью новеллистических вставок или такого же его сокращения — так аэд исполняет песнь, поглядывая на собравшихся вокруг него слушателей, варьируя сказание под влиянием побочных обстоятельств [31]. Подобно сказителю, Тарле не смущался и применением полюбившихся ему речевых клише, прилагая их к разным героям (о Фуше: "перед 9 термидора он смело поставил голову на карту... Для Талейрана подобное поведение было бы немыслимо" (Тарле 1959: 64); о Баррасе, "создавшем внешнюю рамку событий 9 термидора": "в отличие, например, от Талейрана он был смел и умел ставить жизнь на карту..." (Тарле 1936: 99).).

Однако такой способ развертывания авторской индивидуальности приводил и к ее опровержению. Утверждая, что "на самом деле дело было так", автор растворялся в событии. Сливаясь со свидетелем происшедшего, он усваивал его пассивность и другие свойства "рядового свидетеля", превращается в рассказчика, который примеряется к своему слушателю, стремится учесть его вкусы. В конечном счете, таким приспособлением к массовому слушателю-зрителю-читателю, к его ожиданиям узнать у ученого человека, как оно было "на самом деле", оказываются и отсылки Тарле к академической науке.

(5) Одна из особенностей книги Тарле состоит в том, что его главный литературный герой изначально является историческим персонажем, тогда как большинство других действующих лица становятся ими по ходу повествования. Наполеон заведомо известен каждому читателю, тогда как первая встреча с Сийесом и Даву и многим их соседям по контексту большинству приступающих к чтению книги Тарле еще предстояла. Разбирая структуру образа Наполеона как подлинного лица, введенного в вымышленный контекст "Войны и мира", Л. Я. Гинзбург, отмечала, что она "заведомо двойная, основанная на том, что у читателя есть представление о Наполеоне": «это в предельной степени творение Толстого, концепция Толстого, но живет этот образ непрестанным сравнением с настоящим Наполеоном» (Гинзбург: 8). Эффект "двойной структуры" восприятия героя учитывается Тарле, который предупреждал читателя о необходимости "хотя бы общего знакомства с эпохой"(Тарле 1936: 10). Автору предстояло определить будет ли его историческое лицо помещено в такую систему описания, в которой его поведение как литературного персонажа будет преодолевать или подтверждать (и коррегировать) прежде сформированное восприятие героя.

Напряжения между двумя уровнями структуры (предполагаемым читательским восприятием и формируемым автором видением) возникало главным образом в полемике с "наполеоновской легендой". Автор стремился снять с исторического образа "наслоения" романтизма — операция, которая не могла обойтись без последствий для оперируемого: "легенда сама является фактом культуры" (Г. П. Федотов [32])."Наполеоновская легенда" основывалась на восхищении перед неограниченными возможностями человека, его способности определять свою судьбу. Отвергая имманентные судьбе Наполеона романтические трактовки ("Какой роман моя жизнь!"), Тарле вместе с тем редуцировал самосознание эпохи и подавлял описание Наполеона как воплощения европейского индивидуализма [33]. Единственный раз привел Тарле строки Пушкина, посвященные Наполеону, и чрезвычайно показательно, каковы эти избранные автором строки:

Таков он был, когда в равнинах Австерлица
Дружины севера гнала его десница,
И русский в первый раз пред гибелью бежал,
Таков он был, когда с победным договором
И с миром и с позором
Пред юным он царем в Тильзите предстоял...

Читатель книги Тарле оставался в неведении о том, каков "он был" [34]; об этом Пушкин говорил двумя строфами ранее:

То был сей чудный муж, посланник провиденья,
Свершитель роковой безвестного веленья,
Сей всадник, перед кем склонилися цари,
Мятежной вольности наследник и убийца...

Это определение выражало суть восприятия образа Наполеона Бонапарта "героической историографией". Культ Бонапарта соединял изумление перед нечеловеческой природой гения с распрямляющим обожанием нового социального героя; он требовал подражания и указывал "высокий жребий" не только героям Стендаля, Беранже и Гюго, но и — по мысли Пушкина — "русскому народу".

Изгнание из повествования культа Наполеона как феномена европейского индивидуализма поэтому влекло за собой два существенных последствия. Поведение и образ мысли Наполеона Бонапарта оказывался непосредственно замкнутым на социальную реальность, очищенную от общественных настроений и идей, и это заставляло Тарле балансировать на грани примитивного социологизма [35]. Невозможность сведения героя к продукту игры классовых сил и искреннее "восхищение Наполеоном как колоссальной исторической фигурой" (Каганович: 60) приводит к необходимости описания этой "гигантской личности" (Тарле 1936: 10). Внешний по отношению к общественному духу эпохи способ описания персонажа, порождал неизбежность применения к нему внешних характеристик и количественных эпитетов, отдаляющих героя от его социального окружения — "великий", "величайший", "громадный", "колоссальный", "гигантский", "сверхчеловеческий", "несравненный" [36]. Героическая историография" сменяется ее архаизированной версией, демистификация образа Наполеона Бонапарта оборачивается ее мифологизацией.

В результате созданный в книге Тарле образ не нес концептуального вызова вариациям облика Наполеона, каким он сложился в обыденном (традиционном) и даже просвещенном общественном сознании. Произведение Тарле не столько вступало в спор с заранее сложившимся читательским представлением, сколько упорядочивало его: историческая мифология развенчивает и поглощает литературный романтизм. Вместо двойной структуры образа рождается единый нормативный концепт, включающий в себя едва ли не все версии, включая такие ходульно-провиденциальные как отплытие из Египта "с твердым и неколебимым намерением низвергнуть Директорию". Произведение, создаваемое как "классическое" (Каганович: 60), обязано быть банальным.

* * *

Самотождественность героя в диахронии его биографической жизни и в синхронии его представления в сознании читателя и читаемом тексте обеспечивали предсказуемость поведения литературного героя. Для "архаических форм литературы, для фольклора, для народной комедии" достаточно называния имени героя, чтобы предсказать развертывание его свойств. "Индекс поведения персонажа был читателю задан, заведомо заключен в самой литературной роли". В мире традиционной культуры "свойства персонажа определены заранее, за пределами данного произведения, определены условиями жанра с его наборами устойчивых ролей" (Гинзбург: 18).

Оставаясь в кругу литературоведческих понятий, вероятно, следует заключить, что повествование о Наполеоне основано на инверсии обычной взаимосвязи между литературной системой и свойствами персонажа, авторская концепция героя как героя эпического предопределила архаизацию всего труда при легкости и поучительности изложения. Размышления Л. Я. Гинзбург могут, однако, помочь и пониманию источника этой авторской концепции, если под "условиями жанра" понимать и правила культурной "языковой игры", в которую включился Е. В. Тарле. Уже в предреволюционные годы обозначилось отрицание "психологизма мятущейся личности" (Вяч. Иванов) ради тяготеющего к мифу искусства большого стиля. К середине 1930-х утомление "кисло-сладким лимонадом психологий" (Б. Пильняк) слилось с пресыщенностью разоблачительным антиэстетизмом. Культура социалистического реализма складывалась как "мучительный компромисс между искусством старых мастеров, фольклором, идеологией и некоторыми элементами популярного коммерциализированного искусства", так что "после 1936 г. практически вся советская массовая культура оказалась "фольклоризированной"" (Stites: 66, 67). Книга Тарле оказалась ей созвучна.

III. Мартовские иды

Многосторонний смысловой заряд книги о Наполеоне, подтвержденный ее функционированием в 1937 г. за пределами культурного поля, делает уместным распространение понятия "языковой игры" на социальную практику. Трудность анализа состоит в том, что в середине 1930-х годов правила такой игры не только не определились окончательно, но напротив, находились в стадии бурного и противоречивого становления. "Наполеон" должен поэтому рассматриваться как один из важных экспериментов в области нового политического мышления. Советская элита была едина в утверждении: «Надо держать массы в руках» (Моргулис: 549), но к 1936 г. ответ на вопрос об эффективных средствах управления ими был отнюдь не ясен и вскоре поделил правящий класс тюремной решеткой. Именно в этом социально-политическом контексте созданный Тарле образ Наполеона обнаружил действительную важность, многомерность и проблематичность. Становится понятно и то волнение, с которым подготовленный читатель встретил появление книги Тарле, а сопоставление ее второго издания с первой ("радековской") версией позволяет лучше понять направленность идейных поисков второй половины 30-х годов, в значительной степени подчиненных проблеме выросшего из революции единоличного правления и его отношения к наследию этой революци.

Формирование эпически цельного образа Бонапарта и упорядочение относящихся к нему представлений, произведенные в книге Тарле, привели к созданию "героя истории, стоящего "по ту сторону зла и добра"" (Каганович: 65). [37] Однако между 1936 и 1939 годами общественное содержание этого идеального типа и политический смысл повествования о Наполеоне изменились в своих основаниях.

(1) «В книге проф. Тарле мы видим Наполеона-цезаря»(Кутузов); образ правления "первого французского императора" явился одной из ее главных тем. Основное возражение против конкурирующих трактовок этого феномена (и едва ли не главный свой тезис) Тарле изложил с полной отчетливостью: "В Наполеоне было не только честолюбие, но и властолюбие, которое далеко превосходило своей силой даже его жажду славы [...] Бесплодные, т. е. не сопровождаемые прямыми политическими выгодами, победы Наполеону никогда не были нужны"; "власть и слава — вот были личные его страсти, и притом власть даже больше, чем слава" (Тарле 1936: 9, 595). На образ героя таким образом проецируется ценностный и идеологический конфликт, для разрешения которого автор призвал "действительного" Наполеону.

Ценностям общественного признания, славы, любви и уважения, которыми одушевлялась "наполеоновская легенда" и которые отыскивались и укоренялись ею в образе Наполеона Бонапарта, противопоставлены критерии эффективности власти, индифферентной к общественной морали и следовавшей правилу: "ни одной бесцельной жестокости — и совсем беспощадный массовый террор, реки крови, горы трупов, если это политически целесообразно" (Тарле 1936: 69-70) [38]. Конфликт между традиционным ("патриархальным") определением опоры властвования и пониманием Наполеона особо подчеркнут в книге Тарле: "Не любовь, а страх и корысть — главные рычаги, которыми можно воздействовать на людей: таково было его твердое убеждение" (Тарле 1936: 595). "...Когда о каком-нибудь короле говорят, что он добр, — значит, царствование не удалось", — приводил он поучение Наполеона (Тарле 1936: 123).

Однако описанная Тарле практика выходила за рамки этих максим: методы наполеоновского властвования, как их представило издание 1936 г., обнаруживали патерналистскую широту в понимании государственной выгоды. ""Не грабьте, — увещевал Наполеон своих генералов. — Я вам дам больше, чем вы могли бы взять". Чего он не прощал и за что карал беспощадно — так это за недобросовестное хозяйничанье командиров с суммами, отпускаемыми на содержание полка. На смотрах он зорко следил не только за выправкой солдат, но и за тем, имеют ли они довольный и сытый вид, и сурово взыскивал с виновных" (Тарле 1936: 277-278). "Рабочий "должен быть сыт", — и префект Парижа с трепетом входил рано утром в императорский кабинет с ежедневным докладом о ценах на рынках (Тарле 1936: 587-588) [39]. Согласно первоначальному описанию, "зоркая требовательность" сочеталась у Наполеона с "непрерывной тяжкой работой без праздников и передышки": "Ну, ну, граждане министры, проснитесь, теперь всего два часа ночи, нужно зарабатывать то жалованье, которое нам платит французский народ!" (Тарле 1936: 595, 160). Назидательность этих замечаний подкреплялась указанием на эффективность мер по дисциплинированию государственного аппарата и его строгой централизации: "Отчетность и контроль в каждом ведомстве был организован так, что каждый казенный грош должен был быть на точном и явственном учете"; "казнокрады... в первый раз после 9 термидора почувствовали неуверенность в будущем и пришли к заключению, что их специальность становится при Бонапарте почти такой же опасной, каковой была при Робеспьере", и "в конечном счете воровства стало гораздо меньше" (Тарле 1936: 126-127). Для советского читателя это выглядело едва ли не чудесным претворением в жизнь "Очередных задач Советской власти" и "Шести указаний товарища Сталина", но из второго издания ему приходилось узнать, что наполеоновская модель все же малоэффективна: "Но вообще казнокрадство не было, конечно, уничтожено" (Тарле 1939: 70), а о бессменном труде правителя в нем и вовсе не говорилось.

Если в первой версии книги о Наполеоне, страх, корысть и любовь соединяются в его правлении, [40] то при подготовке второго издания Тарле отказался от утверждения, что "любовь к нему, доверие к его целям, к его гению и непобедимости — вот что поддерживало дисциплину не менее, чем военные и страшные товарищеские суды" (Тарле 1936: 209) [41]. О возможности стремительного продвижения по службе солдаты Наполеона, согласно первому изданию, "знали" и "были осведомлены" (Тарле 1936: 209-210). Позднее выяснилось, что они лишь "верили" в это и "охотно вспоминали, в каком чине начали свою службу" генералы Бонапарта (Тарле 1939: 117), и неудивительно — во втором издании исчезло точное описание: "Они после каждой битвы на себе и своих товарищах видели, как неслыханно щедр Наполеон на награды"(Тарле 1936: 210). Избежать рассказа об этой реалии наполеоновского правления автор не считал возможным, но при подготовке второго издания придал ей редуцированный, "классовый" смысл. Рассказывая о награждениях после Тильзита, Тарле разрядкой выделил тот факт, что наряду с сановниками и маршалами были щедро отмечены "все офицеры и все солдаты" (Тарле 1936: 277); при переиздании книги последним не повезло: отныне вознаграждение получали "все офицеры армии и гвардии" (Тарле 1939: 154) [42].

В итоге переработки книги образ Наполеона как правителя нового социального типа, явственный в биографии 1936 года, отступил в тень и более не противопоставлялся старым монархическим образцам. [43] Архетипическое, "художественное" изображение властелина получило полное преобладание над историческим, социально своеобразным в его государственной деятельности.

(2) Этот пересмотр первоначальной концепции "Наполеона" как нового "Государя" достиг своего завершения в разрыве автора с пониманием своего героя как образца органичного завершения (преодоления) великой революции.

В соответствии с первоначальным замыслом, в самых драматических моментах рассказа о деспоте-гении перед читателем вдруг возникал, пусть и "давно забытый", "образ молодого революционного генерала, опоясанного шерстяным шарфом с солдатской саблей на боку, отогнавшего от Тулона английскую эскадру своими батареями и отнявшего Тулон у белых изменников, у контрреволюционеров-предателей и вернувшего город республике; образ друга Огюстена Робеспьера-младшего, образ "генерала Вандемьера", расстрелявшего картечью на улицах Парижа дворян, попов, всю монархическую нечисть, которая хотела тогда... вернуть Бурбонов" (Тарле 1936: 454-455) — ведь то, "что было сделано революцией", "худо ли, хорошо ли, хотя и мало — было удержано Наполеоном" (Тарле 1936: 455) [44]. «Он — реальный политик, он отбрасывает крайности всяких утопистов времен якобинской диктатуры, он — душеприказчик по делам революции», — метко комментировала подход Тарле погромная рецензия 1937 года (Константинов).

Как правило "революционным "генералом Вандемьером", "Робеспьером на коне" (Тарле 1936: 39, 363, 233) Наполеон оказывался лишь во представлениях различных общественных групп или противников, но и сам автор неожиданно признал его "победоносным солдатом, порожденным французской революцией" (Тарле 1936: 195); ср. Тарле 1939: 110). Симпатии простого народа — рабочих, ремесленников, крестьян, солдат —сопровождали Наполеона образца 1936 г. от Маренго до "Ста дней"(Тарле 1936: 141-143, 460, 490, 502, 510, 513, 541-544, 589) [45]. Чувства, связывавшие Наполеона с простым народом и особенно с солдатами, при переиздании книги Тарле оказались гораздо более односторонними и вовсе не такими прочными, какими они представлялись автору вначале (Тарле 1936: 588; Тарле 1939: 318) , граница между переживанием человеческой привязанности и использованием народного обожания в политических целях была проведена с большей отчетливостью (Тарле 1936: 595; Тарле 1939: 323). То обстоятельство, что в 1812 году Наполеон не сделал ставку на крестьянскую войну, а в 1815 г. на якобинскую революцию, Тарле признавал достойной тщательного обсуждения проблемой (Тарле 1936: 377-378, 393, 541, 558-559; ср. Тарле 1939: 210, 218, 220, 293, 300). Читателю предлагалось задуматься над "революционным происхождением" Империи и над тем, почему несмотря на это Наполеон "не пожелал в конце своего поприща призвать на помощь плебейскую массу, как он старался забыть все старые свои связи с ней и как этим ускорил свою гибель" (Тарле 1936: 592-593). Все отмеченные места, как и автохарактеристика Бонапарта ("Я — сын революции"(Тарле 1936: 523)), подверглись тотальному исключению при подготовке второго издания. В нем появилась новая тема: страх Бонапарта перед восстанием французских рабочих (ср. Тарле 1936: 333, 341; Тарле 1939: 186-187).

Генетическая связь революции и Бонапарта была уничтожена, а в его отношения с якобинцами вписана новая страница: в отличие от роялистов "их Наполеон в самом деле ненавидел, в самом деле преследовал. Ведь сам-то он никогда революционером не был" и т. д. (Тарле 1939: 79-80) [46]. В реестре "самых характерных черт наполеоновского правления" почетное место было отведено "жестокой, вне всяких установленных законных рамок, абсолютно произвольной расправе с якобинцами"(Тарле 1939: 80) [47].

Пожертвовав несколькими диалектическими мыслями Герцена и Энгельса о Наполеоне и Французской революции (Тарле 1936: 539, 591), Тарле обратился к сложной хирургической операции над классической трактовкой этой темы в "Святом семействе". Из обширной цитаты, приведенной в первом издании, была изъята ключевая формула ("Наполеон был олицетворением последнего акта борьбы революционного терроризма против провозглашенного той же революцией буржуазного общества и его политики"), а статус приводимого отрывка снижен [48]. Если в первом варианте книги, сопровождавший цитату авторский комментарий простирался до сопоставления социального характера "якобинской диктатуры" и "диктатуры Наполеона"(Тарле 1936: 324), то во втором издании Тарле интересуют преимущественно "причины падения наполеоновской империи" (Тарле 1939: 181). Собственное видение проблемы, предусмотрительно отнесенное Тарле на сотню страниц вперед, являлось подлинный реваншем над аутентичным марксистским истолкованием Наполеона. "Тот, кто хочет вникнуть в натуру Наполеона и понять движущие силы его психологии, никогда не должен обманываться слащавыми попытками, столь обильными в необъятной литературе о Наполеоне, — попытками представить его в самом деле каким-то "полуреволюционером", тем, чем его часто называли сначала враги, а потом хвалители в первой половине XIX в., — "Робеспьером на коне". Никогда он этим не был". Он был "деспотом по натуре, прирожденным самодержцем", который "вымел прочь все, что оставалось от республики, и круто повернул к окончательному обращению Франции в военную деспотию и к превращению Европы в конгломерат рабски подчиненных этой деспотии вассальных царств, колоний и полуколоний" (Тарле 1939: 80) [49].

Тезис о Бонапарте как "прирожденном самодержце" был присущ и первому варианту книги, но в нем он вступал в соподчинение с признанием неизбежности (и даже благотворности (Тарле 1936: 115)) единоличной военной диктатуры для страны, пережившей общественный переворот: "Я не хочу упрекать его за восшествие на престол. Власть средних классов во Франции, которые никогда не заботились об общественных интересах...и апатия народа, который не видел для себя никакой пользы от революции... не давали возможности другого хода событий" [50]. Отделение Бонапарта от просветительской и якобинской традиции, от народных низов, от потребностей стабилизации развороченного революционным десятилетием общества продолжилось в развенчании его общенациональной роли. Первоначальное описание давало основания полагать, что «бонапартизм» — «режим, превосходно обслуживающий интересы всех классов и слоев населения» (Константинов): Наполеон "действительно взял от революции все, что она сделала для "свободного" развития экономической деятельности французской буржуазии", "окончание революции диктатурой Наполеона знаменовало, прежде всего победу крупнобуржуазных элементов", но и "собственническое крестьянство, интересы которого... ограждал Наполеон, всецело поддержало его" (Тарле 1936: 564-565). К этой характеристике добавлено лишь одно слово: Наполеон взял от революции все, что было необходимо "крупной французской буржуазии» (Тарле 1939: 305) [51]. Этот переворот в оценке социальной основы наполеоновского режима ярко сказался при описании 18 брюмера. Согласно первоначальной версии Бонапарт считался с возможностью противодействия со стороны крупных собственников. «Обеспечив за собой поддержку армии и успокоив рабочие массы, Бонапарт мог не бояться сопротивления буржуазии»: «он знал, что наиболее могущественная часть буржуазии («богатых секций») подозрительна по роялизму», но мечтает о падении Директории, и «что буржуазия в основной массе поддерживает установление того порядка, который он введет» (Тарле 1936: 103). Во втором издании этот анализ уступил место элегическому пояснению: «Это устанавливалась диктатура контрреволюционной буржуазии: той буржуазии, которая в погоне за наживой привела Францию на грань гибели...» (Тарле 1939: 64). Из правителя, на котором временно сошлись интересы большинства нации, Наполеон превратился в "защитника интересов капитала" (Тарле 1939: 248).

Художественно архаизированный, Бонапарт первого издания завораживал принципиальной невозможностью получить окончательную социально-историческую оценку: "он был не только — и не столько — "завершителем" революции, сколько ликвидатором революции", читатель призывался к раздумьям над тем, "в чем Наполеон явился "завершителем" революции, а в чем — ее ликвидатором", ему было отказано лишь в "безоговорочном титуле "завершителя" революции" (Тарле 1936: 564-565). Нет, утверждал стремительно переосмысливший своего героя автор, "его ни в какой степени нельзя считать "завершителем" революции, а с полным правом необходимо считать ее ликвидатором", "только фальшивая идеализация Наполеона" может отрицать, что его образ "не имеет ничего общего с титулом завершителя революции" (Тарле 1939: 305-306, 43).

Образ Наполеона, таким образом, утрачивал и национальную, и революционную почву. Круг понятий, в которых отныне был представлен герой — "военная деспотия", "рабское подчинение", "прирожденный самодержец", "самый необузданный, самый беспредельный деспотизм" — адресовал не к Цезарю, а к Чингис-хану. В рамках же европейской политической традиции, Наполеон сближался с Луи-Наполеоном, с "бонапартистской контрреволюцией", так что естественным становился вопрос: "В каком же отношении стоит этот бонапартизм к современному фашизму?" (Тарле 1939: 303-305) [52]. Из утреннего светила европейской истории Бонапарт превращался в зловещий луч ее заката.

IV. Вызов и раскаяние

Первое издание предлагало сложную концепцию личности и правления Наполеона. Понятый как эпический герой, Наполеон Бонапарт оказывался высшим воплощением вечного исторического типа, великим правителем, наиболее близким современности. Вместе с тем, социальное содержание феномена Бонапарта образовывало, иное, выходящее за рамки мифологии измерение его образа. За монолитной структурой образа героя угадывалась актуальная социальная проблематика. О ней напоминали уже первые строки книги: "За гильотиной Робеспьера всегда в истории следовала шпага Бонапарта", — цитировали Тарле и Радек канцлера Бюлова (Тарле 1936: 8). Если германские социал-демократы, к которым Бюлов обращал эти слова действительно "мало напоминали Робеспьера", то большевики страстно желали превзойти его и преуспели в этом.

С развязкой первого акта, наступало второе действие, и "работа по истории" (Пленум 1937: 12) — «в первый раз по такой линии» [53] — закипела. "Засев за рукопись в марте 1935 г., Тарле написал книгу на одном дыхании — всего за несколько месяцев. Сказалась не только поразительная работоспособность ученого, но и то обстоятельство, что за подготовкой книги следил лично Сталин" (Дунаевский, Чапкевич: 575-576). Сценарий был обнародован и принят к обсуждению, и слабеющая рука Горького отчеркивала место о "самодержце одной из величайших европейских держав, которую он в сущности не знал" (Там же). Однако авторы недооценили непредсказуемости социального творчества Кремля.

В январе 1937 г. первый из них, К. Радек, был вынужден признать, что концепцию Наполеона пригодной к повторному исполнению могут считать разве что враги народа (Процесс 1937: 60), в марте ее дезавуировал Сталин (Сталин 1937: 5), а еще через три месяца такое же требование было обращено к Тарле [54] . Он, разумеется, немедленно согласился, и с разговорами о законах истории революций было покончено. Потеряв укорененность в динамике постреволюционного процесса и обретя дополнительные архетипические черты воина-деспота, образ Наполеона обрел статуарную завершенность [55]. Ореолом, которым окружали Бонапарта имена Гейне, Лермонтова, Жуковского, Гюго, Герцена, Беранже, Мицкевича, пришлось пожертвовать (вместе с немалой толикой беспристрастности изложения) — во имя избавления от ""наполеоновской легенды", уже принесшей так много зла в прошлом" (Тарле 1939: 306). "Наполеон как история — явление, которое повториться не может, потому что уже никогда и нигде, — заклинал Тарле вызванного им злого духа, — не будет той исторической обстановки в мировой истории, какая сложилась во Франции и Европе в конце XVIII и начале XIX века" (Тарле 1939: 6-7). Новое издание украсилось не гравированным портретом сумрачно-торжественного Бонапарта с лежащим перед ним фригийским колпаком, а псевдо-золотым тиснением: "Академик Е. Тарле. Наполеон".

Однако настоящим противовесом концептуальному вызову «Наполеона» 1936 года, стало не оно, а коллективный труд «История ВКП(б). Краткий курс». Его предметом стала не исключительность воплощения исторических законов, а логическое обоснование их банальности. Эффективности просвещенного бюрократизма была противопоставлена мобилизованность масс, презрению к идеологам — идеократия, автономии личности — пронизывающий коллективизм. Авторитет европейской действительности не выдержал конкуренции со сказкой о возникновении партийных ячеек на границе Европы и Азии. Образ диктатора, наследующего революции, оттеснило историческое величие революционной Партии — неизменной и непрерывно меняющейся, объединенной вокруг своего Вождя. Революционное прошлое явилось не постаментом для статуи нового Государя, а эклектичным строением, украшенным статуями Александра Невского, Ивана Грозного, Петра Первого и, среди прочих других, Наполеона Бонапарта.

(окончание)
Tags: full-text, кен
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments